«Папа, покажи меня ежам»

Николай КАРПОВ • 09 декабря 2017
Я и раньше замечал у нее особенную любовь к медведям. Помню, читали мы «Жизнь серого медведя», и она перед концом заволновалась и сказала: «Папа, не читай дальше, мне страшно, я боюсь, с ним случится что-то плохое».

    Утро. По рыжей глинистой тропинке мы спускаемся к реке. Я — большой, немного грузный и сутулый, с залысинами и проседью на висках, и она — маленькая, голубоглазая, с пучком волос, неумело завязанных мною на затылке желтой ленточкой. Она прыгает, и стрекозится, и машет своим синим маленьким ведром, а я медленно и твердо ступаю сзади.

    Мы входим под прохладный шатер черемухи, по влажной тропинке доходим до воды и долго и обстоятельно умываемся. Я учу ее не бояться холодной воды и рассказываю, как умывался снеговой водой в серебристо-серых горах — Хибинах и как купался в их голубых реках, прозрачных, как увеличительное стекло. Ей страшно и холодно, но она тоже умывается по пояс, вернее мажет свои плечи и худенькие ребрышки мокрыми раскрытыми ладошками и быстро-быстро вытирается.

    Потом мы — два трудящихся человека — набираем воды в ведра и медленно несем в гору. Она — свое синее ведрышко, а я — два своих цинковых... Так мы приходим в наш осиновый домик, где живем вдвоем целое лето, и начинаем готовить завтрак. Как всегда, она просит свою любимую яичницу с жареным кусочками хлебом, и я стараюсь как можно чаще выполнить ее просьбу, а когда яичница готова, посыпаю ее зеленым луком, и она, прежде чем съесть, долго смотрит на белое с желтыми глазами и зелеными веснушками лицо яичницы.

    Пока я готовлю салат, она накрывает на стол: носит тарелки но одной, прижимая их крепко к груди, и, осторожно наклоняясь, ставит на стол, не отнимая отсебя, а потом, когда тарелка уже стоит, разгибается и вприпрыжку бежит к шкафчику за новой вещью. Стекла на нашей терраске дрожат и звенят, как бы аккомпанируя ей.

    Накрыв на стол, она смотрит, все ли там есть, и после ждет, что я похвалю ее за работу. Когда моя рука тихо опускается на ее золотистую головку, она хватает ее обеими руками и виснет, пытаясь покачаться (любимое занятие). Так мы и подходим к столу.

    Наш завтрак длится обычно довольно долго. Солнечная теплая терраса, когда воздух еще не жаркий и не потерял ночной свежести, располагает посидеть и поговорить. В нашем саду под изменяющими наклон лучами солнца то тут, то там поблескивает роса, и часто ее капли светятся фиолетовым светом и пропадают, и вновь вспыхивают уже другие капли. Постепенно проходит свежесть, и на ее грани с жарой мы кончаем завтрак, убираем и моем посуду и начинаем заниматься своими делами.

    Я сажусь в тенистую прохладную комнату за стол перед окном в вишневый сад, а она, надев панаму, убегает вниз по улице к своим друзьям строить плотину под тем же сводом черемухи, где мы утром умывались. Иногда я иду с ней. Тогда мы садимся на кривой поваленный ствол, и в прохладе, в зеленом свете я вырезаю ей необыкновенные корабли (так ей кажется, а на самом деле это деревянные обтекаемые тела с килем и мачтой и зеленым листком вместо паруса. Но ходят они быстро и прямо и, если дунуть посильней, переплывают отгороженный у ручья тихий залив, где на дне у глубокого берега сгрудились испуганные рыбешки).

    В дождливый день мы сидим на террасе. Она рисует. Сидит прямо (так ей велено, но про руку забыла — держит карандаш в левой. Сияние на рисунке необыкновенное. Заглядываю (это разрешается только когда рисунок окончен) и сажусь за стол писать.

    — Ты что, опять поэтничаешь?

    — Да, опять поэтничаю,— отвечаю я.

    Долго молчим, занятые каждый своим делом. Потом я читаю ей к случаю давно записанное стихотворение: «Коняга был рыжий-рыжий. Трава зелена-зелена. Облака — ярко-красные вспышки, И желта, словно сыр, луна. А линии были с изломом, Горизонт, как крутой вираж, Половина луны зеленая — Кончился карандаш...» Она явно не одобряет моего творчества, но говорит деликатно: «Ничего стихотворение». А потом, видя мое невольно огорченное лицо, просит: «Папа, напиши мне стихотворение, чтобы в нем была я и были медведи». «Конечно, напишу, только не сейчас». «Почему, ведь ты же умеешь». «Потому что стихи пишутся не сразу — нужно настроение, нужно пережить все, что хочешь написать». «Ну, ладно, напиши, когда получится настроение и переживание». А по ее глазам вижу, что не понимает, как это так — уметь и не написать.

    Позже, в марте, я уезжаю на Север, и в поселке, по крыши заметенном хрустящим снегом, приходит настроение, приходят мысли о ней, и я пишу и шлю ей шутливые стихи:

    «В заснеженном поселке Медведи спят под елкой, Все в меховых рубашках, И снится им Наташка. Для долгожданной гостьи Припасены не кости — В корзиночках брусника. И в бочках голубика. Их малые детишки — Нечесаные мишки — Мечтают без оглядки Играть с тобою в прятки. Над ними снег курится. Медведям сладко спится. Когда же ты приедешь, Проснутся все медведи. И станут кувыркаться, И на снегу валяться и, Несмотря на вьюгу, Реветь на всю округу...»

    Говорят, радовалась она очень. Пришлось перестать: в глазах у нее стояли слезы. А она продолжала: «Я помню, читал ты мне про Красношейку, что он уцелел, а там так все грустно написано, что видно: умрет он, и мне его жалко; он и так всех потерял...» Возвращаюсь из Ольховки (ездил за продуктами). Ей, уезжая, велел спать (дело было после обеда), встать в четыре часа (не раньше), съесть полдник — компот из крыжовника и плюшку — и ждать меня, не выходя из сада.

    Только из-за поворота стал виден наш участок, вижу: сидит на заборе, как птица: грудка и головка здесь, ноги — там, а руками вцепилась в перекладину. Сидит, и голову набок (точно так птицы иногда делают) — высматривает меня. Увидев, что я иду, начинает прыгать и чуть не падает с забора. Подхожу. Она тянется ко мне руками и перелезает с забора на плечи, устраивается удобно, и так мы въезжаем в сад.

    Сад у нас хороший. Не слишком ухоженный, не полностью использованный под плодовые деревья и ягодники. В нем в разных местах сохранились клочки лесной земли, на которой можно просто поваляться и нажать для наших постелей сена, и отдохнуть в тени оставшихся лесных деревьев. Первый такой клочок — под окнами. С юга — две рябины и старая кривая ель. Они дают тень с пятнами света, но еще немного тени подбавляют вишни, уже набирающие силу, и поэтому можно и в жару полежать здесь, подостлав одеяло, или просто так, на траве. Другой клочок нетронутой природы — ее вотчина. Кругом маленький заборчик из тонких березовых стволов, внутри — сухая трава, вытоптанная скорыми детскими ногами, качели на стойке, вкопанной в землю (другой конец упирается в ствол липы), а надо всем этим — шатер из листьев дуба, двух берез и липы. Но самая главная достопримечательность — островерхий чум из составленных на конус вершин и обернутый пергаментом (за неимением оленьих шкур и брезента). Этот чум — ее гордость и предмет зависти ее друзей и подружек. Когда слегка накрапывает дождь, они набиваются в чум так, что его ореховые ноги раздвигаются и он слегка оседает, как наседка, накрывающая своих цыплят в минуту опасности. Дождь уже кончился, а они ни за что не хотят вылезать оттуда. А вы не помните, как в детстве обострено чувство уюта, чувство защищенности, когда хочется либо к маме на руки, либо в укромный теплый уголок, защищенный от всего враждебного, что можно встретить в жизни? Я помню это чувство ярко-ярко, и она не дает мне забыть его, когда я вижу, как она тянется ко мне на руки или гнездится в своем чуме, или устраивает себе защищенный уголок в сене, когда (за особые заслуги) я беру ее с собой на чердак. На нем сложены старые пыльные вещи, в которые, встряхнув их предварительно, можно обрядиться. Там можно найти мешок со старыми и уже забытыми, а поэтому словно новыми игрушками. Там, наконец, лучше всего слушать сказки, лежа в душистом сене, и изредка вставать и выглядывать в маленькое окошечко,и видеть все, что творится на соседних участках и да-леко-далеко за черемуховой рекой в деревне Андрейково.

    Возле нашего дома за речкой есть пологий зеленый холм. Тем он и отличается от соседних холмов, что всегда ярок и зелен. То ли почва особая, то ли воды его питают, но травы его всегда сочны и густы. Мы с ней иногда, когда вместе идем за молоком, останавливаемся на холме, сворачиваем с узкой (идти можно только гуськом) тропинки, ставим в тень трав бидон с молоком и садимся. Разговоры на холме — былинные. Видно, сама обстановка склоняет к этому. Перед взором открывается даль с черными, смазанными дымкой, частоколами елей, синеватыми, тоже дымчатыми кущами сосен и белой зеленью берез. Вдруг среди леса — маковка церкви, а на повороте реки, на взгорке — синевато-сиреневая деревня. Читаю ей стихи:

    За белесыми окоемами, За прозрачными водоемами, Светло-березовая страна В мое владение отдана...

    — Папа, а светло-березовая страна — это русская?

    — Да, а почему ты так думаешь?

    — Я не могу тебе объяснить (тут она разводит руками и разворачивает ладошки — как цветок раскрывается), но мне так кажется.

    Долго еще сидим и разговариваем. Потом уходим. Она смотрит на меня снизу вверх, ее глаза серьезны, и я слышу еще один вопрос:

    — Папа, а что такое религия?

    Изумленно молчу, но потом отвечаю. А она все задает и задает вопросы, и мне приходится отвечать. В ее детской головке складывается из моих ответов мозаика — образ мира, и зарождаются новые вопросы. А если плохо или невнятно, как бы походя, отвечаю — мозаика неполна, отдельные ее части бледны и выщербленны, и долго будут оставаться невоспол-ненными.

    У нас на участке среди старых замшелых коряг в кустах орешника живут ежи — трое старых солидных ежей и один маленький светло-серый ежонок с мягкими еще колючками. По вечерам, когда я укладываю ее спать, она неизменно просит:

    — Папа, покажи меня ежам.

    Я беру ее на руки, заворачиваю в одеяло и тихо, стараясь не шуметь, несу на терраску. Мы подходим к раскрытому окну и тихо стоим и ждем. Мы уже знаем, когда ежи приходят в свою столовую (так называется глиняная миска, куда мы кладем остатки с нашего стола и иногда, когда есть, подливаем молока или простокваши), и поэтому ждать нам недолго.

    Ежа слышно издалека. Он не боится наделать шума и лезет напролом через кусты и траву. Мне даже кажется, что еж просто любит шуметь. Он долго продирается сквозь кусты клубники, попутно поедая улиток, лакомящихся наиболее спелыми ягодами, и вскоре выходит на тропку. Благодаря сухой погоде, стоявшей последние дни, она гладкая и твердая, и еж смачно топочет по ней, изредка сворачивая в траву, чтобы съесть зазевавшееся насекомое или червя. Потом еж подходит к миске, и тут начинается самое интересное, ибо с другой стороны к ней уже подошел второй еж, а иногда они собираются все вместе одновременно.

    Конкуренты сначала шипят друг на друга, а потом один — тот, который не у миски,— насупливает иглы над мордочкой, наклоняется и кидается на того, который у миски. Тот, больно уколотый иглами, отскакивает, еще чавкая и шипя. Место у миски занимает победитель, и так борьба идет с переменным успехом. Иногда обоих прогоняет третий, пока все они, наконец, не находят каждый свою кормушку. Большой рыжеватый еж валит на землю котелок для помоев и забирается в него до половины. Он долго и со вкусом вылизывает его, и слышно, как скребут по алюминию иглы. Двое других ежей мирно едят с двух краев миски, а маленький ежонок ходит под навесом и у железной печки подбирает всякую мелочь: яичную скорлупу, очистки от колбасы или корочку хлеба. В разгар еды ежи так поглощены, что, если тихо ступать, можно подойти совсем близко к ним. Можно даже присесть рядом на корточки. Если сделаешь внезапно резкое движение, ежи разбегаются и долго не приходят, но, если пища съедена не вся, возвращаются обратно.

    Когда ежи кончают свой ужин и окончательно уходят по своим ежиным делам, мы тоже уходим с террасы, и она потом, пока я прибираю на столе, временами тихо смеется, видимо, вспоминая, как дрались ежи у миски.

    Темнеет. Воздух свежеет и становится пахучим. Тонко повеяло запахом детства — душистым табаком (такой цвел в Рославле — на моей родине — и цветет сейчас в нашем саду). Она лежит в кровати и ждет, когда я покурю и приду к ней с традиционной вечерней сказкой...