Помните, как это было с вами?

ГАЛИНА ЩЕРБАКОВА • 31 октября 2016

    Признаюсь в собственной слабости: я боюсь писем на «эти темы», боюсь встреч, которые начинаются со слов: «Я пришла с тобой посоветоваться». Страх мой — от горького опыта. От знания, что есть вопросы, когда третий — лишний. Это глупости, что со стороны виднее. Виднее то, что на виду. Но главное «в таких делах» скрыто. И это скрытое так индивидуально, так от своей тайности ранимо, что единственное, что бывает безусловно одно — сочувствие. Сочувствие всем попавшим в капкан непонимания близким людям.

    За все пять лет, которые прошли со времени публикации «Вам и не снилось...» в журнале «Юность», я знаю один случай, когда мать написала мне: «Я не стала чувствовать иначе, я стала иначе поступать... Я не люблю жену сына. Я ее терплю и буду стараться полюбить».

    Все остальные письма — а их было очень много — всегда как аргумент в чью-то защиту или обвинение автору. «Правильно вы их!» Их — родителей. «Да как вы можете! Неужели вы не мать?»

    Этого ли я хотела? Позиции защитника детей от взрослых? И даже покрывателя греха? Да нет же! Если и защитника, то не от взрослых, а от того непонимания, которое колпаком накрывает и тех, и других, и возникает слепота, глухота.

    Повторяю. Боюсь отвечать незнакомым людям. Боюсь вторжения, когда горе непонимания, расхождения очень близких людей стоит будто на перепутье, и у него два пути — к жалости (а потом и сближению) и ненависти (а потом к полному разрыву). Мои наблюдения говорят: когда семья сама разводит свою беду, в ней естественней побеждает жалость и сочувствие. Когда семья зовет третьего, она может прийти к ненависти.

    Ах, как надо быть осторожным в советах и пожеланиях, когда дело касается дочери, сына, матери, как легко одним словом отделить их навсегда друг от друга.

    В семейных отношениях, как правило, сочувствовать надо всем, а тем, кто, на первый взгляд, неправ, может, еще больше. Нельзя в отношениях между родителями и детьми выбирать одну баррикаду для борьбы. Баррикады, разделяющие их, надо бы потихоньку разносить. Тот самый мир, который всем нам так нужен, он ведь птенцом начинается в каждой семье. Когда говорят «мир дому твоему», это ведь не просто «да не упадет на него бомба», это пожелание куда более глубокое, пожелание нравственности и порядочности каждой семье, а от нее всем нам, обществу...

    Все из семьи, все оттуда. Понимается ли это семьею? А если нет, может ли другой, посторонний, взять и объяснить ей в один присест, что есть что? Дана ли другому такая мудрость, или «расчет на третьего» есть в сущности издержка всего нашего воспитания, большей частью внешнего, формального, а не того, при котором душа с душою говорит? Кем воспитывается у нас стремление искать в себе самом силы быть и добрым, и справедивым, и объективным? На наших уроках говорится о том, что взрослый ли, юный ли человек — целый мир, в котором есть все, а совесть единственный советчик, который подскажет, какого себя обнародовать. Где и кто этому учит?

    Я не хочу, чтобы на меня обиделась девочка, написавшая письмо. Она меньше всего виновата. Просто она в отчаянии уже «выстроила» баррикаду, и как у нее будет дальше, не дано предугадать. Хватит ли духу у ее родителей перейти барьер непонимания, а ей простить их, это не от ответа постороннего человека будет зависеть, а от них самих. Мне только хочется им сказать: все, что с вами случилось, уже было. И, к сожалению, не раз. Я сама мать. Я сама тысячу раз попадала в ситуацию безнадежности перед миром собственных детей.

    Мы проигрываем в своей жизни все ситуации дважды: вначале, как дети, потом, как родители. И в этих двух своих ролях мы бываем не то что не похожи, мы бываем противоположны. Противоположны самим себе. Тем, которыми нам надлежало бы быть. Ведь должен же быть, жить в нас тот истинный «я», от которого мы порой уходим далеко-далеко, запутавшись в противоречиях, сомнениях, руководствуясь не стремлением быть самим собой, а вымороченной идеей соответствовать то ли занимаемому месту, то ли родительскому назначению, то ли еще чему. А то просто пресловутой задаче быть как все. Как все — это так удобно! Это так сохраняет от сомнений, от поисков своего пути. Как все — и уже не надо думать самому... И вот такая чересполосица, такое раздвоение и растроение в момент, когда требуется только сочувствие. Что ж это такое с нами со всеми происходит, когда наши дочки и сыновья влюбляются в первый раз? Что за демон начинает нами вертеть, и мы делаемся и слепы, и глухи? А если учесть, что наши дети в своем первом чувстве тоже бывают глухи и слепы (как и мы в свое время), то ничего себе получается ситуация! Самая такая, при которой лбами до крови сшибаются, а потом от отчаяния или злости слепыми руками горстью берут таблетки и пьют их, чтобы уйти от этого разрушающего все непонимания.

    ...Что-то с нами происходит, когда влюбляются наши дети, что-то происходит...

    ...Что-то не то происходит с нашими детьми, когда они влюбляются, что-то не то...

    Стена, вырастающая между самыми близкими людьми, бывает такая непробиваемо глухая, что/, даже когда временем ее сносит, все равно остаются следы кладки этой стены... Может, на следующем витке жизни выросшие дети именно по этим следам кладут свою стену?

    Я не знаю это наверняка. Я просто размышляю. Хочу понять этот феномен непонимания и разрушения...

    Перебираю в руках истории, в которых одна исключает другую. Все они «приплыли» в руки после повести «Вам и не снилось...»

    ...Вот семья, в которой с какой-то оглушительно безнадежной точностью сначала деды, потом их дети, потом внуки в одних и тех же условиях (в предлагаемых обстоятельствах, как говорят в театре) слово в слово, жест в жест, поступок в поступок повторяли одну и ту же очевидную для всех (кроме них!) трагедию и не могли понять, откуда она, отчего она и что с ними со всеми происходит...

    ...Я знала семью, где мать, наученная собственным горьким опытом, позволила дочери своей поступать так, как той хотелось и как в свое время ей, матери, не дали ее родители. Через несколько лет эта самая дочь, буквально потрясая кулаками, пошла на мать с криком: «Зачем ты мне это разрешила? Почему ты меня не остановила?..»

    ...Я очень близко знаю одну молодую женщину, которая, первый раз пеленая младенца, сказала своей матери: «Тебя близко не подпущу! Ты слишком добра... Ты своей добротой мне жизнь испортила».

    ...Я знаю мать, которая сказала мне буквально следующее: «Ну, гневайтесь! Гневайтесь! Но я хочу, чтоб мою дочь научил любви взрослый мужчина, пусть женатый, разведенный, какой угодно, только чтоб не этот ее мокроносый, патлатый друг».

    ...Другая мать, когда у нее случилась слегка похожая ситуация, написала письмо сразу в десять инстанций с требованием суда и наказания. «Был бы мальчик!» — кричала она.

    Факт против факта. Случай против другого... Как же мы живем в конце концов? Просим совета, получаем его, а поступаем вопреки ему, то ликуем, то клянем себя в одной и той же ситуации...

    Все-таки нельзя попробовать яблоко, которое — для другого... Нельзя! Но что же заставляет нас «пробовать то, что для других». Хочу рассказать историю, которую знак: много лет, которая чем-то очень близка к той, что в письме.

    ...Давным-давно училась я в школе с девочкой с экзотическим именем Руфь. Мы звали ее Руфа, Руфка, так было привычней и удобней. У нее были мама, папа и бабушка, и воспитывали они Руфу в строгости. Я, правда, уверена, что там не присутствовали «эстетические книги и журналы», пожалуй, таких и не знали. Это было бедное время, оно не имело еще ни джинсов, ни кроссовок, ни футболок с «рожами», про дискотеки никто и не подозревал. Танцевали под баян или аккордеон, в лучшем случае под радиолу. Одним словом — «послевойна», самое начало пятидесятых годов. Даже стиляги появились потом...

    Девочку Руфу всюду водили за ручку. Выглядело это смешно, потому что была она высокая, выше своих родителей, тонконогая, губастая, с прямыми волосами. Мы все веселились, глядя, как то папа, то мама, то бабушка крепко держали это не помещающееся в руках дитя. Ее охраняли от мальчиков, в упор не видя того, что Руфка абсолютно не интересовала ихнего брата. Тогда и понятие о красоте было другое, и тонконогая узкобедрая Руфа просто не котировалась. По тем временам девочки ценились маленькие, крепенькие, «как карандаш», в кудрях и с губами сердечком.

    Судьба сложилась так, что я поехала с ней учиться в один южный город. Поезд шел к этому городу то ли восемь, то ли девять часов, это казалось близко, поэтому на первые же октябрьские праздники первокурсники обязательно приезжали домой. Мы еще скучали...

    Поезд приходил на нашу маленькую станцию около трех часов ночи. Билеты, естественно, мы покупали в общий вагон, вагоны эти были старые. В новых, которые назывались почему-то цельнометаллическими, ездили по дорогим плацкартным билетам. Студентам они были не по средствам. В наших же, общих, было тесно, темно, жарко, но кто обращал на это внимание? Про комфорт тоже еще не слыхали.

    И вот в поездной ночи я услышала смех. Смех — колокольчик. Он возникал время от времени, и задремавшие было люди спохватывались и слушали недоумевая. Смех был счастливый, и наверное, потому никто на него не сердился. Это теперь почему-то чужое счастье стало вызывать у людей раздражение. Я побрела на этот смех, потому что он мне что-то напоминал, только я не могла понять что...

    Первое, что я увидела, была большая мужская шляпа, повернутая так, что скрывала собой то смеющееся, к чему я шла. Сделав вид, что там мне и место, я застряла в узком проходе старого вагона.

    Зазвенел колокольчик, шляпа дернулась, и я узнала в смеющейся девушке свою одноклассницу Руфку. Она меня не видела, она не видела никого, кроме этого... В шляпе, Сказать, что я остолбенела,— не сказать ничего.

    К первому сентября, началу занятий в институте, мы ехали на станцию вместе. Мой дедушка попросил для этого в пожарной охране линейку, а Руфин отец взял в тресте пролетку. Чтобы было понятно, скажу: это все равно, если бы я ехала на «Запорожце», а Руфа на «Волге». Они, естественно, нас перегнали, Руфа махнула мне левой свободной рукой, потому что правую ее руку папа крепко держал в своей.

    Мы учились в разных институтах, в городе не виделись, и вот теперь, через два месяца после первой дороги из дома, она колокольчиком смеялась молодому, красивому и слегка мордатому парню в шляпе, которую он не снял в поезде, потому что, видимо, очень ею гордился. И я еще заметила резиночку, которая держала эту шляпу под крепким подбородком. Видимо, на случай смерча, тайфуна или шквалистого ветра.

    — Руфка! — сказала я ей.— Руфка! — Сама не знаю, что я хотела ей этим сказать. Видимо, мне надо было убедиться, что она — это она.

    Руфка слепо посмотрела на меня, как-то вяло кивнула и тут же повернула лицо к шляпе, ибо там был сосредоточен весь ее интерес, смысл ее существования и предназначение... Это было так очевидно, что не понять это мог только полный идиот.

    Мы подъезжали к станции и видели, что нас ждут: мой дедушка стоял с линейкой. Рядом стояла пролетка. Мы потолкались в тамбуре — я, Руфа и «шляпа», а когда стали спускаться, она повернула ко мне свое счастливое лицо и сказала: «Это мой муж». Я бы, конечно, разбилась, если бы меня вовремя не подхватил дедушка.

    Руфка — Руфа — Руфь первая из класса вышла замуж. Как выяснилось потом, ей потребовалось на это ровно одиннадцать дней с той самой минуты, как папа на пролетке проводил ее получать высшее образование.

    Мамы остальных девочек, встретившись в магазине или на базаре, или у водоразборной колонки, обсуждали это без передыху. Темы было — я так сейчас думаю — две. Ну и молодежь пошла! И вторая, более тонкая: чего стоит вождение за руку до семнадцати лет, если стоит только эту руку выпустить...

    На первомайские — через шесть месяцев! — праздники Руфа ехала в поезде уже одна, беременная. «Шляпы» в природе уже не существовало. Спускаясь по ступенькам поезда к ожидавшим нас лошадям, она сказала мне: «Он оказался подлецом».

    Потом у Руфы был другой муж, третий, четвертый... Были дети, но она, как ненормальная, выходила замуж то на одиннадцатый день знакомства, то на двадцать седьмой. Тот минимальный, женский, любовный опыт, который набирают девочки с того момента, как' их начинают мальчики дергать за косички, посылать им записочки или проезжать мимо дома на велосипеде, а в больших городах звонить по телефону, так вот, этот опыт моя бедная одноклассница набирала лет до сорока... Говорят, не переболевшие корью дети тяжело переносят ее, если она прихватывает их во взрослом возрасте... Лучше переболеть тогда, когда приходит время болезни... Бедная Руфа всегда «болела любовью» с высокой температурой, потому что была одурачена воспитанием, в котором основополагающим тезисом было: любви нет и не может быть до какого-то назначенного времени. Мальчики же — это вообще не предмет для размышления и тем более чувства. Тот, который появился в шляпе с резиночкой под подбородком, был откровенно, бесхитростно плох, от него бегали все девчонки в городе, стыдясь его глупой шляпы. Надо было приехать Руфе с освобожденной от родительской опеки рукой, чтобы не увидеть то, что видели другие. И во второй, и в третий раз она попадалась так же, как слепая и глухая. Умерла ее бабушка. Умер отец. Она осталась с матерью и тремя детьми от разных мужей. Как говорила, «поставила на себе крест». И вся сосредоточилась в одном деле — воспитании дочери. Мальчишки, те у нее росли сами по себе. Настолько сами, что один из ее сыновей погиб, провалившись в шурф. Девочка же, дочка... Длинноногая, худая, с прямыми волосами была водима за руку, была сопровождаема всюду то самой Руфкой, то ее матерью.

    Удивительно, что она говорила при этом:

    — Не хочу, чтоб мою судьбу повторила. Видишь, какая я... Институт не кончила... Все мимо... Хочу, чтоб она не повторила моих ошибок... Так трудно... Всюду теперь любовь! Любовь! Помнишь, как у нас было? Без этого... Мы учились, старались... Цель у нас была...

    Бестолковая, угрюмая женщина, несчастливая по всем социальным и чисто женским параметрам, она свято верила в одно — держащую руку. Свой печальный опыт объясняла просто: не додержали.

    — Меня выпустили... А надо не выпускать... Куда она поедет, туда и я... А что? Профессии у меня нет... Я хоть техничкой... Но рядом... Остерегу...

    Больше мы не виделись... Уходили от меня две женщины. Молодая и немолодая. Уходили, крепко держась за руки. Не я, другие говорили Руфе: «Ты — дура, дура... Отпусти ее... Ты же у нее камень на шее... Она ж с тобой ничего не видит...» — «Когда надо будет увидеть, я ей скажу...»

    Святая родительская вера. Мать лучше увидит... Мать лучше поймет... Мать разберется... Мать почувствует...

    Главное, что и видит, и чувствует, и разбирается... Но где, где та неуловимая грань, придерживаясь которой мы, старшие и более опытные, не совершаем преступное насилие, требуя видеть, и слышать, и чувствовать нашими органами?

    Самая универсальная игра для девочек мира — «дочки-матери». В нее играют трехлетние, пятилетние, семилетние и даже десятилетние. И мы покупаем для этого куклы, игрушечные ванночки и градусники, кукольные гарнитуры, мы выделяем в углах наших квартир место для мира кукол.

    С детьми, играющими в родителей, у нас полное понимание. Но вот они делают шаг вперед... Для нас, родителей, он как шаг в сторону от того, что должно быть... Они начинают любить... И куда делось вчерашнее понимание! Мы «срываемся с цепи», мы кричим «караул», мы хотим остановить время. В этом глупом действе мы теряем разум. Когда душа наших детей жаждет тишины и сосредоточенности, когда им кажется, что с ними происходит что-то необыкновенное, чего никогда еще не было ни с кем, именно в этот момент мы кричим им, что «любви нет».

    Так начинает закладываться стена.

    Когда человек учится любить, ему не нужен никто. До поры до времени и предмет любви не нужен. Как стихи растут там, где им хочется и по своим законам, так и способность любить растет у человека только из него самого. И нельзя этот процесс ни ускорить, ни остановить, ни придать ему удобную тебе форму, ни повернуть вспять. Все равно будет так, как будет. Так значит все бесполезно? Воспитание, личный пример, горький опыт? Ничего не бесполезно. Все надлежит делать, нельзя только свое выдавать за чужое, а с чужим обращаться, как со своим.

    На многочисленных конференциях по повести «Вам и не снилось...» я всегда говорила, что понимаю всех своих героев. И слепую любовь, и ненависть Веры, и безнадежное самосохранение учительницы Татьяны Николаевны, и трепет первой любви героев, и преимущество горького опыта матери Юльки. Я со всеми сразу, я сочувствую и сострадаю всем. И если кто-то сделал вывод, что дети — хороши, а родители — плохи, он меня не понял. И если кто-то решил, что я за вседозволенность в любви, то я против нее. Я за то, чтобы понимали друг друга, за то, чтобы не вторгались бесцеремонно в чужой мир, даже если этот мир — твой единственный сын или дочь.

    Мы можем с ними делить и хлеб, и кров, можем делать для них все, что в наших силах, и даже больше, но не можем за них любить и ненавидеть. Это они всегда будут делать сами. И чтобы они не делали это нам «в пику», «нам назло», не надо мешать им набираться своего духовного опыта.

    Не надо говорить им неправду, что нет любви в пятнадцать лет. Есть! И в двенадцать есть. Это первое чувство такое тихое и громкое сразу, такое оглушительно-щемящее, что ходить при нем надо бы на цыпочках. Ну вспомните, как это было с вами?