Вначале было … пальцеслово

Кирилл Ефремов • 04 января 2018

    Язык человека — недавнее приобретение эволюции. До этого приматы общались жестами, воплями и щипками. В которых, однако, уже угадывался прообраз будущего языка. Каким был предок языка, «великого и могучего», мы не знаем. Но воссоздать его облик можно попробовать — если применить к человеку принципы этологии, науки об эволюции и экологическом значении поведения.

    Особый вид груминга

    Изучение коммуникаций — одно из самых впечатляющих направлений этологии. Недаром Конрад Лоренц назвал одну из своих книг «Кольцо царя Соломона», подчеркнув, что мы учимся понимать язык животных. Да и Нобелевскую премию основатели этологии получили в первую очередь потому, что общество поразила расшифровка коммуникации пчел, проделанной Карлом фон Фришем, и многих видов птиц, проделанной Лоренцом и Нико Тинбергеном. Сегодня можно увидеть работы, где до тонкостей разобрано общение ворон, гиен и муравьев, где обсуждаются сентенции обезьян, овладевших языком жестов. Но едва ли вы наткнетесь на аналогичный рассказ о коммуникации человека. Здесь этологи ограничиваются изучением мимических и двигательных стереотипов. Например, слепоглухонемые дети не ведают, как надо выражать свои чувства, но, подобно другим людям, вскидывают брови в знак приветствия и кривят рот от боли. А существуют ли такие же врожденные механизмы устной речи — единые для всех людей Земли?

    Оказывается, несмотря на прогресс наук о языке, многое в теме «Как разговаривает человек» остается без внимания. Созданы целые направления — фонология, психолингвистика, теория универсалий, однако они стараются не выходить за рамки лингвистики, утверждая: в любом языке есть гласные и согласные, субъекты и объекты действия, тенденции развития… Лингвист Чарльз Хоккет еще в 1950-е годы предложил абсолютные универсалии — ключевые свойства, присущие языку человека. Однако перечисление этих мудреных свойств (взаимозаменяемость, перемещаемость и других) позволяет обозначить лишь рамки феномена речи. А что внутри?

    Может показаться, что раз речь уникальна, то и изучать ее сравнительную этологию бессмысленно. На самом же деле, возникла речь не на пустом месте, и наблюдение ее корней у высших животных дает пищу для размышлений. Но здесь лучше оставаться объективным, так, будто вы — некий инопланетянин, решивший изучить вокализацию десятка тысяч видов птиц и млекопитающих.

    Дойдя до хомо сапиенса, вы едва ли заметите в человечьем курлыканье особую осмысленность или членораздельность. Характерным отличием покажется другое: ритмичная работа губ. Если птицы и звери при вокализации просто открывают рот, то мы все время захватываем что-то незримое губами, помогая языком и челюстями. Близки к этому умению и другие приматы. Обезьянки довольно часто принимаются «бормотать» и чмокать губами. А чем в это время заняты их руки? Оказывается, почти тем же самым — они «грумингуют»: захватывают пряди шерсти, перебирают волоски, время от времени выбирая оттуда кристаллики соли, волосяные луковицы, а то и какую-нибудь живность. И все это отправляется «на попроб» чувствительным губам, которые у приматов — словно еще одни руки.

    Будучи в расстроенных чувствах, обезьянка сразу кидается за взаимным грумингом. Тем и успокаивается. Одновременно у нее наблюдается так называемое блямканье (ничего смешного — научный термин!). Как это? Попробуйте быстро сказать «блям-блям-блям» — вот и все дела. У нас эта реакция тоже сохранилась: ее можно заметить, когда дети, оправдываясь или собираясь заплакать, пришлепывают губами. Или когда взрослые морщатся от досады и — «бы-бы-бы-б!» (блин! — это, наверное, оно и есть). В естественных условиях груминг и блямканье наблюдаются у приматов очень часто, особенно при дружелюбном поведении.

    У большинства зверей передние конечности находятся «в одной упряжке» с задними, но у приматов они «завели дружбу» с челюстями, языком и губами — как дополнительные органы захвата пищи. В мозге центры управления кистью и органами речи образовали тесные взаимосвязи, что позволяет приматам слаженно манипулировать руками и ртом во время еды. У нас это сотрудничество пошло еще дальше — пальцы помогают говорить, а высунутый язык — рисовать всякие каракули.

    Идея о том, что речь человека сродни манипуляции предметами (в том числе изготовлению орудий), не нова. Но то, что «предметами» речи являются шерстинки собеседника, звучит необычно. Разговор — это скорее «акустический груминг», нежели «инструментальная деятельность» высокой мысли. Нонсенс? Во всяком случае, расхождение с общепринятым «речь — это труд усталых уст». Кстати, наиболее желанный объект груминга у обезьян — маленькие детеныши. У человека подобное влечение переходит в речь — как неодолимое желание повторять и сюсюкать (то есть акцентировать работу губ), общаясь с малышами.

    Вопрос о происхождении языка рассматривали в утилитарном ключе еще со времен Энгельса: речь возникла в процессе труда, удовлетворяя потребность что-то сказать друг другу. В 1970-х эта точка зрения получила новый резонанс в связи с работой антрополога Гордона Хьюза об эволюции языка. Ее суть такова. Наши предки обладали богатым языком жестов, а затем поняли, что не очень-то побеседуешь в темноте, со спины или если руки заняты… Исчерпав преимущества языка жестов, люди отвергли его, создав устную речь.

    Такая модель кажется мне не меньшей сказкой, чем возможность изобретения языка на совете мудрых вождей. Думаю, в действительности «человеческого языка жестов» (который еще и «был отвергнут») не существовало. У человека параллельно развивались всевозможные способы общения, включая мимику, позы, движения, возгласы, жесты и слова, — для краткости остановимся только на последних двух. Вероятно, уже у предков гоминид сосуществовали как характерные для приматов жесты, например, указательные (вот!), просительные (дай…), агрессивные (цыц!), так и звуковые выражения эмоций, которые и тогда мало чем отличались от наших айо! вах! или ку-у-л!

    Позднее, на этапе ранних гоминид, мощная рассудочная деятельность породила имитационные жесты и такие же звуковые сигналы (о-такая змея — хык на меня!). И все эти айо! и хык уже были настоящими словами, хотя и без полноценного языка. Затем появились представители рода Homo, которые усложнили и наделили абстрактным значением как слова, так и жесты — языка, теперь уже настоящего, способного создать картину мира.

    Есть и следующий этап — цивилизованный, когда умение говорить люди стали развивать как систему и упражнять миллионами повторений (а чуть в сторону — хлоп указкой по голове!). Без этих упражнений речь останется просто «речью человеческой», значительно уступая «речи искусной». Одновременно у масс появлялись новые жесты-символы, наделенные местным значением (порой весьма контрастным — например, если в Нью-Йорке колечко из пальцев обозначает о'кэй, отлично, парень, то в Монтевидео — ну, ты и задница).

    Синтаксис дружелюбный и не очень

    Помнится, в школе мы (непонятно зачем) учили что-то там «изъявительное», «сослагательное«… Уже тогда я озадачивал учительницу: откуда все это взялось? Она велела не забивать голову перед экзаменами: «Эти правила разработали лингвисты». Какое величие — подумалось. По прошествии лет мне стало известно, что есть и иной ответ. Известный лингвист Ноэм Хомски выдвинул гипотезу, что основы синтаксиса заложены в особых структурах мозга, уникальных для человека. Увидев достижения «говорящих обезьян», Хомски переборол скепсис и ввел в круг «синтаксических умов» и человекообразных приматов.

    Не трудно сделать еще один шаг и сказать, что пресловутые «синтаксические зоны» мозга некогда управляли довербальным общением, сохранив его древнейшие архетипы и в устной речи. Поэтому синтаксис речи (особенно его опоры — предикативные связи сказуемого и подлежащего) обладает «этологическим» смыслом. Попробуем с этих позиций рассмотреть — каким бы неожиданным это ни казалось — наклонения и времена наших высказываний.

    Одна из главных экологических задач речи — пометить территорию звуком, проявить свое присутствие. У млекопитающих наиболее активны в этом плане детеныши. Едва родившись, они начинают форсировать работу легких, испуская звуки и сигнальные вещества (придающие, кстати, особый запах дыханию щенков), чтобы запустить нужные поведенческие программы матери. Эти сигналы решают несколько задач, поэтому их «наклонения» смешаны: изъявительно заявить я здесь, повелительно подавить агрессию (будь со мной ласков) и стимулировать материнский инстинкт (отдавай мне все). А затем малыши подрастают, и способность к постоянной звуковой маркировке за ненадобностью пропадает. Сохраняют ее лишь некоторые млекопитающие, среди которых человек, выделяющийся именно своими инфантильными чертами.

    Когда мы разговариваем, задача заявить о себе, но не вызвать агрессии решается преобладанием индикатива — изъявительного наклонения. Так же изъявительно щебечет зяблик, если соперник сохраняет дистанцию. Изъявительно грумингуют обезьяны. Изъявительно пишется эта статья. Впрочем, не всегда — там и сям проглядывают нотки неуверенности, условности. Сослагательное (или условное) наклонение также лишено агрессии и инфантильно. Вдобавок оно требует хорошей способности к экстраполяции. У животных сигналы, которые можно истолковать, как «вот бы…», передаются во время игры. Например, собака берет поводок, наклоняет голову и говорит: «М?» — «А неплохо бы поиграть?!». Эти два наклонения составляют ось дружелюбного общения. Они «мирные» — агрессия жизненного натиска в них есть, но она глубоко спрятана.

    По-настоящему агрессивен только императив, особенно его разновидность — вопрос. Выяснить, почему это так, непросто. И все же попробуем. В процессе эволюции императив возникает как сигнал диалога «родитель — детеныш». Родитель дает указания, которые детеныш должен выполнять ради своего выживания. Детеныш в свою очередь приказывает родителю заботиться о нем. Из этих сигналов эволюционирует вопрос — императив в форме дай мне ответ. Поэтому, спрашивая, человек имитирует детское выпрашивание: тянет трубочкой губы, поднимает брови, повышает голос, обращает ладонь кверху, прячет грудь, но открывает шею и лицо. А чтобы выразить императив-приказ, имитируются черты взрослые, прямо противоположные тем, что были сейчас описаны.

    Некоторые элементы диалога «родитель — детеныш» в ходе эволюции социального поведения заимствуются ритуалом агрессии. Агрессивная стычка — это не столько стремление разорвать противника в клочья, сколько спектакль, цель которого — выяснить отношения с наименьшими потерями. Начинается он взаимным обследованием, словно задаются вопросы, кто таков. Обычно участники сразу выясняют, что они не на равных: кто-то больше, подвижнее, ярче. Немалую сумму «очков» добавляет и роль «хозяина» — ее получает тот, кто раньше занял и пометил данную территорию. Если «обследование» результатов не принесло, начинается поединок. Когда один из соперников получает перевес, у него запускается поведение родителя, а среди сигналов преобладают «приказы». У более слабого появляется больше «вопросов», затем «просьб». Последняя просьба — о пощаде, а приказ — об изгнании. Если же, будучи членами одной социальной группы, они расстаться не могут, победитель получает статус доминанта, а проигравший — подчиненного, что оказывает влияние на все их дальнейшее поведение.

    Обезьяна, ощутившая себя доминантом, при конфликте держится повелителем: скалит зубы, делает выпады, бьет рукой. А обезьяна-подчиненный действует по-другому: тянет губы, вскидывает брови, подвывает — словно задает вопрос: «Ты че?». Весьма сходно использует «наклонения» собака, когда прислушивается к чужим шагам за дверью, если слегка струхнула, то: «Буф? Р-р-р?» — это кто еще там? А если уверена в себе, то: «Гар-ар-ав!» — убирайтесь! Очевидно, состояние доминирования задает более высокая «концентрация» злости, чем страха, а подчинения — наоборот.

    Сходные невербальные механизмы действуют и в ритуале агрессии у человека. А смысл изречений не так уж важен. Обычно мы выражаем агрессию вопросами (ты чо это? штё ты сказал?), в которых бесполезно искать логику. Остроумно описал эту ситуацию Григорий Остер, создатель науки «папамамалогия». В ней взрослого человека легко отличить по способности задавать глупые вопросы. Например: как тебе не стыдно? Что же ему ответить? Может быть: мне не стыдно очень? Или: мне не стыдно чуть-чуть? На самом деле, все это эмоции, а не информация. И верный ответ на что ты наделал?! лежит совершенно в иной плоскости: не индикатив: я наделал то и это (о, как вылезут на лоб глаза!), а детский императив: простите меня.

    Когда агрессии много, с детской мимикой начинают бороться сигналы злости: поднятые брови захмуриваются, а вытянутые губы поджимают кайму, цедя: ты чу-у-у?! Если же встреча имеет шансы закончиться сексом, все наоборот: брови взлетают: рад сердечно, а губы выворачиваются: ой, что это у вас, хё-хё? Кстати, для правильного вытягивания губ даже слова подбираются нужные: what, quod.

    Обманное наклонение, мифическое время

    Итак, вопрошание первоначально предназначалось для запуска агрессивного ритуала, а для получения отвлеченной информации стало использоваться лишь в позднейший (полагаю, чуть ли не цивилизованный) этап эволюции. Поэтому, при всей разумности, мы автоматически расцениваем вопрос незнакомца как «наезд». Воспитанные же люди учатся смягчать агрессию вопроса особыми буферами: извините, могу ли я спросить… Не так сильно провоцируют вопросы детские, ученические — ведь они приближаются к своему до-агрессивному качеству, пискливому выпрашиванию. Но бывает, что ребенок сменяет роль ученика на агрессора, докучая взрослому бесконечными это се? с единственной целью — поднять свой ранг. Впрочем, присмотритесь — взрослый «павиан» не очень-то спешит с объяснениями. Ибо неосознанно чувствует: ответить, значит продемонстрировать подчинение, унизиться.

    «Вопросы», которые чаще всего адресуют друг другу узконосые приматы, — что это ты нашел? и что у тебя под хвостом? Их задают сильный слабому и самец самке (что обычно одно и то же). Задача подчиненного — вовремя предъявить то, что интересует допрашивающего: ладони либо зад. То есть ответить. Если этого не сделать — значит принять вызов. В человеческой речи символом такой дерзости становится молчание, контрвопрос (оборзел? или хотя бы что-что?), императив (иди-ка ты…) или ложь. Значит, соперник сам претендует на доминирование, выставил рога и принимает бой. Нападающий либо усиливает натиск, восклицая что-нибудь вроде: что ты сказал? уши промой! не лги мне! отвечай! либо отступает, поумерив свой пыл (ну, что за воспитание…).

    Отвечать на вопросы, объяснять что-то незнакомому человеку и даже просто поворачивать голову в его сторону — значит, проигрывать маленькую битву за территорию. Не удивительно, что некоторые обитатели кабинетов реагируют на посетителей крайне нелюбезно. Ведь ими движет обезьянье желание отразить атаку пришельца — и остаться хозяином, доминантом, победителем.

    Чем выше ранг, тем скорее ответ на вопрос будет содержать обман. Если обманывает ребенок, взрослый негодует: «Ах ты лгун!», а ребенок обмирает и упрямо лепечет: «Я не ломал, не ломал», — теперь уже если признается, грех его будет стократ ужаснее: и сломал, и обманул. Но раз уж он ступил на путь доминанта, должен проявить и немного агрессии: стиснуть кулачки, покраснеть. Впрочем, параллельно запустятся и умиротворяющие буферы: потупленный взор (я вас не вижу — и не нападу, не нападайте и вы), смущенная улыбка (я скалюсь, но как добрый) со слегка вытянутыми губами (прошу не ругать). Все эти невербальные сигналы подскажут нам: врет, поросенок! Сколько бы ни убеждали в обратном слова. Вообще-то обманные высказывания используются и малыми, и большими постоянно — для повышения ранга (вспомните завиральных «Фантазеров» Н. Носова).

    Обман придумал не человек — он возник давным-давно, эволюционируя как механизм территориального или сексуального доминирования. Медведь обманывает потенциального соперника, стараясь поцарапать кору на стволе как можно выше: я огромный! Павлин обманывает самок: я потрясающий! — хотя сами атрибуты «потрясения» не несут никакой пользы (а у многих видов даже вредны) для выживания.

    Теперь становится понятно, почему где-нибудь в транспорте повелительное «подвиньтесь-ка» уязвляет меньше, чем вопросительное «где собираетесь выходить?» («да вам-то что за дело?»). Вопрос автоматически запускает реакцию агрессии, тогда как императив — такую же реакцию подчинения. Разумеется, у человека мощный сознательный контроль способен свести на нет эти эффекты. Однако мы прибегаем к нему не так уж часто.

    Осталось сказать об «этологии» предикативных времен. У животных коммуникативные сигналы тоже имеют модус времени — ближе всего к нашему «praesens». А еще точнее, это некое «прошедше-будущее» время, где опыт и прогноз сливаются воедино, вроде: ты скоро получишь — как в тот раз! Интересно, что в языке архаического мышления человека соблюдается сходный принцип: когда описывается обыденность, действие протекает в некоем одномоментном «прошедше-будущем». (Вероятно, это как раз предок категории «praesens».) Однако действие мифа протекает уже в другом времени — назовем его «время сновидений». Из него произрастает наш «past», форму которого принимают глаголы мифа, то есть любого рассказа о прошлом (жили-были старик со старухой…). Наконец, модус «futurum» отражает сослагание, экстраполяцию — следовательно, это время игровое, не мифическое, а фантастическое. Сложной системы времен и видов требует только цивилизованный язык — чтобы создавать виртуальные клипы со множеством действующих лиц.

    Резюме?

    Все сказанное выше — не столько доказанное знание, сколько философия. Вполне, впрочем, законная — так называемая эволюционная эпистемология, что создана такими умами, как К. Лоренц, П. Тулмин, Г. Райль, Г. Фоллмер. Новизна этого направления неслыханна: тридцать лет (не ясно, как такой возраст и величать, если философию со столетним стажем называют «современной»), а ключевой принцип прост: все, чем человек обладает, есть результат эволюции. Ну, а поскольку философия — не наука, содержание этой статьи можно и не принимать всерьез.

    Несомненным кажется лишь одно. От устной речи и можно, и должно добиваться точности и логики, однако логической машиной она не является и никогда ею не станет. Ибо главная «мысль», передаваемая языком, — я живу. В самую сухую речь все равно вплетена этология — посредством интонаций, тембра, темпа и даже самого факта говорения (когда, может быть, лучше и помолчать). Как и в древности, мы продолжаем общаться «жестословами», передавая «эмоциомысли». Даже если пишем, даже если печатаем! Недаром в электронной почте стало модным помещать значки настроения — «смайлики».

    А как бы выглядело общение на «языке чистой логики»? Боюсь, его приверженцам пришлось бы заклеить рот пластырем и обмениваться табличками с нанесенными символами. Доставая их из заплечных мешков — как лапутянские ученые Джонатана Свифта. И здесь — как ни странно — они уподобились бы… говорящим обезьянам! Ибо к идеальному языку позитивистов ближе всего… язык пластиковых жетонов и клавиш, которым овладели обезьяны. А чем сложнее и «человечнее» язык, тем более он эмоционален, тем больше в нем «анимы» — животной души.